271/13

Материал из Enlitera
< 271
Перейти к навигации Перейти к поиску
Повесть о жизни
Книга вторая. Беспокойная юность

Автор: Константин Паустовский (1892—1968)

Опубл.: 1955 · Источник: Паустовский К. Г. Собрание сочинений. В 9-ти т. — М.: Худож. лит., 1981.


Великий аферист

Во время одной из наших стоянок в Бресте к главному врачу поезда Покровскому пришёл хромой подтянутый поручик в щегольском пенсне без оправы.

Поручик назвался Соколовским и рассказал весьма обыкновенную историю: он был ранен и отпущен из госпиталя на три месяца на поправку. Но так как у него нет родных и ехать ему некуда, то он просил принять его на эти три месяца простым санитаром на поезд. Чувствовал он себя хорошо, только немного прихрамывал.

Все документы у Соколовского были в порядке.

Главный врач согласился принять Соколовского и привёл его к нам в «команду».

Мы, студенты, не любили офицеров и потому насторожились. Если бы это был прапорщик, то мы бы ещё с ним примирились, но поручик являлся для нас воплощением кадрового офицерства.

С первой же минуты появления Соколовского в «команде» начались чудеса.

– Плохо живёте, иноки! – сказал Соколовский громовым голосом. – Паршиво моете полы. Притащите ведро кипятку и ведро холодной воды, и я вас научу, интеллигенты, как надо драконить полы. А ну, живо! Два ведра воды, и никаких разговоров!

Никто не двинулся. Все молча смотрели на Соколовского.

– Гордые? – насмешливо спросил Соколовский. – Я сам гордый. Но вам я всё равно покажу чёртову бабушку.

Он снял китель с Георгиевским крестом и в одной белоснежной рубашке, перетянутой небесно-голубыми подтяжками, пошёл на кухню. Оттуда он вернулся с двумя вёдрами воды. Покрикивая на нас, чтобы мы подбирали ноги, он стремительно вымыл полы в вагоне до такой чистоты, что мы должны были скрепя сердце признать его мастерство в этом деле.

А затем начались вещи уже совсем непонятные.

Соколовский снял со стены гитару санитара Ляхмана, взял несколько аккордов и запел заунывную грузинскую песню. Потом он спел армянскую песню, после неё – украинскую, еврейскую, польскую, финскую, латышскую и окончил этот неожиданный концерт виртуозным исполнением «Пары гнедых» с цыганским «подвывом».

Оказалось, что Соколовский свободно говорит на многих языках и знает вдоль и поперёк всю Россию.

Должно быть, не было такого города, где бы он не побывал и не знал бы в нём всех более или менее выдающихся местных людей.

Эти странные качества Соколовского заставили нас насторожиться ещё сильнее, особенно после того, как он безукоризненно подделал рецепт с подписью доктора Покровского и его врачебной печатью, получил по этому рецепту в брестской аптеке бутылку чистого спирта и выпил её в течение ночи.

– Берегитесь, друзья, – сказал молчаливый санитар Греков, тоже московский студент. – Судьба подкинула нам тёмную личность. Следует опасаться всяческих бед. Надо бы узнать, кем он был до войны.

В тот же день Романин прямо спросил об этом Соколовского. Соколовский прищурил красивые, подёрнутые наглым блеском глаза. Он долго рассматривал в упор Романина и наконец ответил с тихой угрозой в голосе:

– Ах вот как! Интересуетесь, кем я был? Кантором в синагоге. Раз! Глотал в цирке горящие колбасы. Два! Служил придворным фотографом. Три! И был, кстати, владетельным князем Абхазии Михаилом Шервашидзе. Довольно с вас этого? Или мало? Тогда не скрою, уважаемые коллеги, что я был ещё гинекологом и запевалой в цыганском хоре у «Яра». Больше вопросов нет?

Все молчали. Соколовский простодушно рассмеялся и обнял Романина за плечи:

– Эх ты, рубаха! Да я просто был коммивояжёром. Отсюда все мои качества. А мог бы быть таким же студентом, как ты.

Соколовский явно издевался над нами. Он старался казаться весёлым, но побледнел от злости до того, что маленький шрам у него на губе стал совершенно прозрачным.

А чудеса между тем продолжались. В какую бы игру ни садился Соколовский играть – в подкидного дурака или польский банчок, он всегда выигрывал. Вскоре он признался, что владеет всеми шулерскими приёмами, и прочёл нам доклад о шулерстве с историческими ссылками и показом всех передёргиваний.

Соколовский снимал двумя пальцами часть карточной колоды и говорил:

– Здесь девятнадцать карт. Прошу покорнейше убедиться!

Мы пересчитывали карты. Их всегда оказывалось столько, сколько говорил Соколовский. Это было непостижимо и, как всё, что выходит за пределы нашего опыта, неприятно и утомительно. От общения с Соколовским ломило голову.

Чертовщина дошла до того, что Соколовский клал на койку коробок спичек или портсигар и заставлял нас пристально смотреть на эти вещи, пока они на наших глазах не исчезали, как бы растворяясь в воздухе. А в это время Соколовский сидел, засунув руки в карманы рейтуз. И тут же Соколовский вытаскивал этот коробок спичек или портсигар из кармана у кого-нибудь из санитаров.

– Сущие пустяки! – говорил Соколовский. – Прошу не волноваться! Просто, как апельсин. Дело в том, что грубый человеческий глаз замечает только медленные движения. А есть такая быстрота, которую глаз не может заметить. Я десять лет тренировался, чтобы работать с такой быстротой. Десять лет! Это вам не то что корпеть над гистологией или римским правом. Да-с! Вот это – водевиль! А прочее всё – гиль!

На фронте в то время наступило затишье. Раненых почти не было, но было много больных, особенно эпилептиков. В то время слово «эпилепсия» произносилось редко. Большей частью эту болезнь называли народным именем – «падучая».

Эпилептиков не разрешалось перевозить вместе с другими ранеными. Поэтому их собирали в полевых госпиталях в партии и отправляли в тыл отдельно.

Это была неприятная и долгая возня. Поэтому полевые госпитали, чтобы поскорее избавиться от эпилептиков, пускались на хитрости. Они делали эпилептикам фальшивые перевязки на руках или ногах, бывало, даже брали руки в лубки и гипс и сплавляли их на санитарные поезда под видом раненых. А на пути с такими солдатами начинались припадки, которые взвинчивали и доводили до повального психоза весь вагон.

Поэтому наши врачи во время погрузки раненых выбивались из сил, чтобы выловить среди раненых эпилептиков и вернуть их в госпитали. Удавалось это редко. У эпилептиков не было никаких внешних признаков болезни.

На помощь врачам пришёл Соколовский. Он попросил у Покровского разрешения только один раз присутствовать при врачебном обходе вагонов, пока ещё поезд не отошёл от станции, где мы брали раненых.

Покровский посмеялся, но согласился, – его тоже занимал этот необыкновенный санитар.

И вот начался этот «исторический» обход.

Соколовский вместе с врачами входил в теплушку, быстро осматривал раненых и говорил какому-нибудь «бородачу» с перевязанной рукой:

– Эй, земляк, пойди-ка сюда!

Солдат вставал с койки и подходил.

– Ну-ка, смотри на меня! – приказывал Соколовский, и тяжёлые его глаза прожигали насквозь растерявшегося солдата. – Да не отводи зенки! Всё равно не поможет.

Соколовский придвигался вплотную к солдату и тихо, так, чтобы не слышали остальные раненые, очень доверительно и сочувственно спрашивал:

– Падучая?

Солдат вздрагивал и вытягивался.

– Так точно, ваше благородие, – отвечал он умоляющим шёпотом. – Не моя вина…

– Тогда катись из теплушки!

Так за одну погрузку Соколовский нашёл семерых эпилептиков. Их вернули в госпиталь. С тех пор госпитальное начальство опасалось «подкидывать» нам эпилептиков.

– У вас там, – говорили госпитальные, – завёлся не то хиромант, не то аферист, чёрт его знает кто! Да как он догадывается?

Но Соколовский на расспросы врачей только вежливо улыбался.

– Ничего не могу вам ответить. Поверьте, что сам не понимаю, как это у меня получается.

Большинство санитаров и врачей относились к Соколовскому с добродушным любопытством. Их забавлял этот раздёрганный, безусловно талантливый, но пустой человек. Но других, в том числе Романина, да и меня вынужденное общение с Соколовским раздражало. Неутомимое его шутовство, фанфаронство, шум, который он производил, его холодный цинизм вызывали отвращение.

Удивительнее всего было то, что в глубине глаз у этого человека, выросшего на казарменных анекдотах, иногда дрожала какая-то собачья просьба о жалости.

Откуда, из какой среды, в силу каких обстоятельств появлялись такие люди?

Никогда я не видел Соколовского печальным. С тех пор я окончательно убедился, что способность ощущать печаль – одно из свойств настоящего человека. Тот, кто лишён чувства печали, так же жалок, как и человек, не знающий, что такое радость, или потерявший ощущение смешного.

Выпадение хотя бы одного из этих свойств свидетельствует о непоправимой духовной ограниченности.

Соколовскому я не верил, хотя он однажды и сказал мне, что всю жизнь хотел делать людям добро, но для этого у него не хватало глупости.

Нездоровая обстановка на поезде, особенно в «команде», начавшаяся с появлением Соколовского, не могла длиться долго. Конец пришёл неожиданно.

Однажды мы пришли в Кельцы. Вечером старший врач отпустил нескольких санитаров в город.

В Кельцах было темно и пусто.

Мы зашли в кавярню. Там горел яркий свет, пахло шоколадом, щебетали две сестры – кельнерши.

Мокрая ночь, отрезанная от нас чёрным стеклом окна, не казалась здесь такой неприятной, как на улице.

Мы мирно пили кофе. За дальним столиком дремал сапёрный поручик. Его разморило от кофейного пара, запаха ванили, сладкой кондитерской теплоты и вкрадчивого полушёпота белокурых сестёр.

Стеклянная дверь с улицы с треском распахнулась. В кавярню вошёл Соколовский.

Он был без шинели. На нём была совершенно новая форма гусарского корнета. Серебряные аксельбанты сверкали на плече. Кавалерийская сабля волочилась за ним и бряцала по красному кирпичному полу кавярни.

Мы замолчали и с недоумением уставились на Соколовского.

Он медленно подошёл к нам. Лицо его было искажено тяжёлой гримасой, белки глаз покраснели.

Он остановился и в упор посмотрел на Романина.

– Я не знал, что ты лейб-гусар, Соколовский, – сказал Романин. – Садись с нами.

– Встать! – диким голосом закричал Соколовский. – Почему не отдаёшь чести офицеру? Расхлыстались, мерзавцы!

– Брось валять дурака, – встревоженно сказал Романин. – Ты пьян.

– Молчать! – заревел Соколовский и выхватил из ножен саблю. – Зарублю, как щенят! Интеллигенты! Я вам покажу, кто такой Соколовский!

Он с размаху ударил саблей по нашему столику. Столик раскололся, на пол полетели чашки. Дико закричали девушки. Сапёрный поручик проснулся и вскочил.

Соколовский исступлённо замахнулся саблей на Романина, но санитар Греков ударил его изо всей силы в спину. Соколовский упал на разбитый столик и выронил саблю.

Мы кинулись вон из кавярни и через какой-то двор выбрались на железнодорожные пути и вернулись на поезд.

Мы тотчас прошли к Покровскому и рассказали ему обо всём, что случилось в кавярне.

Покровский приказал запереть на ночь «команду» и в случае, если Соколовский явится, его не пускать, а утром сообщить о случае в кавярне коменданту.

Я пошёл на ночь в операционный вагон. Мне нужно было простерилизовать бинты перед завтрашней погрузкой раненых.

Среди ночи кто-то начал возиться у дверей, пытаясь открыть их трёхгранкой. Но я запер двери ещё и на обыкновенные замки. Одной трёхгранкой открыть их было нельзя.

Человек долго ковырял трёхгранкой, потом постучал ко мне в окно. Я подошёл и всмотрелся. За окном стоял Соколовский без фуражки, в накинутой на плечи солдатской шинели.

– Пусти переночевать, – сказал он мне. – Спрячь меня, студиоз.

– Нет! – ответил я. – Не пущу.

– Если бы у меня был наган, – сказал Соколовский и криво усмехнулся, – я бы припаял тебе сейчас хорошенькую блямбу, фрайер! Ты бы у меня отправился к своей покойной праматери. Не пустишь?

– Нет.

Соколовский придвинулся к окну.

– Когда-нибудь, бог даст, встретимся. Запомни меня получше, фрайер. Чтобы сразу меня узнать и успеть помолиться, пока я не выпущу из тебя твою хилую кровь.

– Романин! – позвал я, хотя знал, что Романина в аптеке нет. – Пойдите сюда.

Соколовский с силой плюнул в стекло, отступил и исчез в темноте. Я погасил свет, достал из ящика с лигнином спрятанный там револьвер и долго сидел, дожидаясь нападения.

Соколовский больше не появлялся. Он исчез. Но на пятый или шестой день к поезду, стоявшему тогда на станции Радом, подошёл добродушный крестьянский парень, подал дневальному ящик, зашитый в парусину, и тотчас ушёл.

На ящике было написано: «Сёстрам милосердия военно-полевого санитарного поезда № 217».

Дневальный отнёс ящик старшей сестре. Под парусиной лежала записка: «Всем сестра́м – по серьгам. На добрую память от поручика Соколовского».

Ящик вскрыли. В нём в чёрных футлярах, оклеенных внутри лиловым бархатом, лежали бриллиантовые серьги. Футляров было ровно столько, сколько на поезде было сестёр.

Покровский приказал немедленно сдать серьги коменданту станции.

Через три дня мы прочли в маленькой брестской газете телеграмму о необыкновенно дерзком ограблении ювелирного магазина в городе Вильно.

В тот же день к Покровскому пришёл комендант и спросил:

– У вас работал санитаром человек, именовавший себя поручиком Соколовским?

– Да, работал.

– Где он сейчас?

– Не знаю.

– Вам следовало бы этим поинтересоваться.

– Почему?

– Потому что это была крупная дичь.

– Я не охотник, – шутливо ответил Покровский.

– Напрасно! – загадочно промолвил комендант и ушёл, так и не объяснив главному врачу, кто такой был Соколовский.

Сначала мы терялись в догадках, но скоро о Соколовском забыли.

Только два года спустя мне случайно удалось об этом узнать. Я работал тогда на Новороссийском заводе в Донецком бассейне, в дымной Юзовке.

В нашем цехе служил чертёжником бывший эсер Гринько, бледный чахоточный человек, ходивший в мягкой шляпе и относившийся с нескрываемой иронией ко всему, что происходило вокруг.

Я снимал дешёвый номер в гостинице «Великобритания». И вот в этом затхлом номере Гринько рассказал мне о том, как его судили в Екатеринославе за принадлежность к партии эсеров и приговорили к ссылке в Сибирь на пять лет.

По пути в Сибирь, в Харькове, ввели в арестантский вагон молодого человека в кандалах, в пенсне без оправы.

В вагоне было много мелких воров, так называемой «шпаны». Когда человек в кандалах вошёл в вагон и сказал только одно слово «ну!», «шпана» тотчас притихла, освободила для него, несмотря на тесноту в вагоне, целое отделение и начала всячески перед ним лебезить.

Чертёжник заметил, что и конвойные относились к молодому человеку в кандалах с некоторым почтением и делали ему поблажки.

Человек в кандалах пригласил чертёжника к себе в отделение, сказав при этом, что он сам интеллигент, говорит на нескольких языках и весьма любит музыку.

Чертёжник рассказал человеку в кандалах о своих злоключениях. Тот внимательно выслушал его, наклонился и сказал вполголоса:

– Я вас освобожу.

– Как!

– Без шухера! Глупо переться в Сибирь по такому идиотскому делу, как ваше. В ссылке вы через два года загнётесь.

Человек в кандалах расспросил чертёжника про все обстоятельства его дела. Чертёжник рассказал, хотя, конечно, не верил в то, что этот уголовный может ему помочь. Всё это походило на грубое фанфаронство.

Но где-то в Пензенской губернии на какой-то узловой станции в вагон пришёл жандармский офицер с телеграфным предписанием, присланным из Екатеринослава вдогонку поезду, о том, что в связи с направлением дела Гринько к доследованию упомянутый Гринько должен быть снят с поезда и отправлен в тюрьму города Наровчата, где и будет дожидаться дальнейших распоряжений.

Чертёжника сняли с поезда, а молодой человек в кандалах только подмигнул ему напоследок и посоветовал быть «осторожнее на поворотах».

В Наровчате, в тамошней захолустной тюрьме, чертёжник просидел недолго. Вскоре в тюрьму пришло определение екатеринославского суда о том, что дело Гринько было заочно пересмотрено и за недостатком улик Гринько оправдан.

Начальник тюрьмы поздравил Гринько и отпустил его с миром. Гринько поехал к себе в Екатеринослав, но тут же на екатеринославском вокзале был арестован и его судили за побег. Тогда только Гринько догадался, что вся сложнейшая история с освобождением была подстроена молодым человеком в кандалах.

– Это, – сказал мне чертёжник, – знаменитый аферист, главарь могучей организации подделывателей и мошенников. Очевидно, в Курске он передал распоряжение обо мне через подкупленного конвойного одному из «своих». Всё было сделано ловко и тонко, а я, дурак, принял всё это мошенничество за чистую монету и потому попался во второй раз.

– Скажите, – спросил я, – у этого молодого человека в кандалах не было каких-нибудь особых примет?

– Был шрам на губе. Фамилия его была Соколовский. И он был хромой.

Тогда я рассказал чертёжнику о загадочном санитаре Соколовском.

– Это он! – сказал чертёжник. – Он просто скрывался у вас в поезде. Очень удобное для этого место.

– Почему же он служил под своей настоящей фамилией?

– Потому, что Соколовских тысячи. А кроме того, у людей такой отчаянной жизни иногда бывает желание поиграть с огнём и попытать судьбу.

На протяжении многих лет я убедился, что ни одна житейская встреча не проходит бесследно, даже встреча с таким человеком, как Соколовский.

По некоторым его намёкам можно было догадаться, что ещё в детстве он хлебнул много несправедливости. Озлобленный этим, он вложил весь свой талант в то, чтобы любым путём мстить за свою оплёванную жизнь.

Содержание