271/12

Материал из Enlitera
< 271
Перейти к навигации Перейти к поиску
Повесть о жизни
Книга вторая. Беспокойная юность

Автор: Константин Паустовский (1892—1968)

Опубл.: 1955 · Источник: Паустовский К. Г. Собрание сочинений. В 9-ти т. — М.: Худож. лит., 1981.


Весна над Вепржем

В дни войны особенно мила тишина.

Люблин был заполнен этой тишиной. Шумная военная жизнь проходила мимо города, как проходили мимо люблинского вокзала, почти не задерживаясь, воинские поезда.

Вокзал курился махоркой, звенел манерками, гудел от топота сапог и бряканья винтовок. Но стоило подняться по широкой улице в город, как тишина и запах распустившейся сирени вплотную окружали человека. Он снимал фуражку, вытирал лоб с красной полоской, натёртой твёрдым околышем, вздыхал и говорил себе: «Да нет же, что это за горячечный бред! Никакой войны, должно быть, никогда не бывало!»

Человек подымал голову и видел, как над кровлями проносились стрижи. Лёгкие облака приплывали из синей дали и уплывали в такую же синюю даль, не отнимая у земли ни одного солнечного луча. Лучи эти пробивались сквозь сердцевидные листья сирени, ложились на плиты тротуаров и слабо, по-весеннему нагревали их.

В Саксонском саду духовой оркестр разучивал отрывки из опер. В устоявшейся над городом тишине звуки оркестра разносились далеко. Где-нибудь в улочке, спускавшейся к реке между оградами с узкими калитками, можно было издалека услышать знакомую мелодию:

Он далеко, жених, он в чужой стороне…

Над калитками висели железные кованые фонари. Сирень свешивалась из-за оград. И всё звонили и звонили с утра до вечера серебряные колокола.

В Люблине нас застала Пасха. Пасхальные дни пришли на смену сутолоке и пыли недавнего боя. Но в чисто прибранном и вымытом поезде мы всё ещё находили то запёкшийся от крови кусочек ваты за рукояткой тормоза, то окурки, завалившиеся за полку в теплушке и изжёванные в клочья от боли.

Мы пошли к ночной пасхальной службе в бернардинский костёл. Всё было очень театрально: кружевные мальчики-прислужники, горы сирени около наряженного в голубую парчу деревянного младенца Иисуса, седые ксёндзы, певшие в нос латинские песнопения, грозовые раскаты орга́на.

В глазах молящихся женщин было заметно только одно – исступлённое ожидание чуда, огромная надежда, что, может быть, этот младенец или эта бледная женщина с густыми ресницами, мать этого грудного бога, сделают так, что в мире исчезнут войны, изнурительный труд и нищета и, наконец, можно будет разогнуть спину над лоханью с грязным бельём и улыбнуться солнышку, заигравшему в мыльной воде.

Религия была для них сладким самообманом. Это был мир бесплодной выдумки для усталых людей. Они не видели иного выхода и потому с такой фанатической яростью верили вопреки здравому смыслу, вопреки всему опыту своей жизни, что справедливость воплощена в образе нищего из Галилеи, в образе бога. Но почему-то этот бог, придуманный людьми, чтобы разобраться в кровавой и тяжёлой путанице человеческого существования, всё медлил, всё молчал и никак не вмешивался в течение жизни.

А ему всё-таки верили, хотя бездействие этого бога длилось веками. Жажда счастья была так велика, что поэзию счастья люди старались перенести на религию, вложить в эти рыдающие орга́ны, в дым ладана, в торжественные заклинания.

В первый день Пасхи мы с Лёлей и Романиным пошли далеко за город на берега Вепржа. Река несла чистую воду среди пшеничных полей. Тростники отражались чёрными стенами в её глубине. Над тростниками носились маленькие чайки.

Было хорошо идти по твёрдой полевой дороге в незнакомой стране и не знать, куда эта дорога нас приведёт.

Полевые цветы качались по сторонам. На наших глазах в глубине неба рождались снеговые кручи облаков.

И никто – ни тогда на Вепрже, ни потом на протяжении всей жизни – не мог мне объяснить, откуда берутся иногда внезапные порывы счастья, в то время когда ничего особенного не происходит.

Я был искренне счастлив тогда.

На берегу Вепржа стояла халупа с соломенной кровлей. На плетне висела рыбачья сеть. На ней сидели, выклёвывая засохшие водоросли, коричневые камышовки.

Они испугались нас, с треском вспорхнули и разбудили грудного ребёнка. Он спал в корзинке-колыске на завалинке около окна.

Ребёнок заплакал. Из халупы вышла молодая крестьянка в подоткнутой полосатой юбке. Она увидела нас и остановилась, прижав руки к груди.

Седой пёс нехотя вылез из-под разбитого корыта, подошёл к завалинке и, зевая, заглянул с недоумением в колыску. Убедившись, что всё в порядке, пёс сел и, поглядывая на нас старыми жёлтыми глазами, начал яростно вычёсывать блох.

– Прочь, Сивый! – тихонько прикрикнула женщина, взяла ребёнка на руки, обернулась к нам, и лицо её озарилось такой сердечной улыбкой, что мы невольно улыбнулись в ответ, но ничего не могли сказать и так и стояли молча.

Женщина застенчиво предложила нам выпить молока. Мы поблагодарили её и вошли в халупу.

Всё в халупе было деревянное – не только стены, полы, стол, лавки и кровать, но и тарелки, гребешок на окне, солонка и лампада перед иконой. На окне лежала деревянная вилка. Деревянные эти вещи усиливали впечатление бедности и чистоты.

Лёля взяла ребёнка, а хозяйка спустилась в подпол и принесла оттуда запотевший кувшин молока.

Она вытерла стол полотенцем, сильно склонившись при этом, и на её золотые волосы упал отблеск солнца. Я смотрел на эти волосы, волнистые и тонкие. Хозяйка почувствовала мой взгляд и подняла на меня глаза, зеленоватые и смущённые. И по этой примете и ещё по другим признакам я понял, что в этой халупе поселилось тихое счастье.

Почему-то я подумал об этом, когда взглянул на потолок. Там висела маленькая люстра с тонкими восковыми свечами. Она была сплетена из сухих цветов. Вместо подсвечников в неё были вставлены большие пунцовые головки татарника, и к этим головкам были прикреплены необожжённые свечи.

– Что это? – спросил я хозяйку. – Какая прелестная вещь!

– Это забавка, – ответила, смущаясь, хозяйка. – Её нельзя зажигать. Мой муж сплёл её, чтобы веселее было в халупе. Он корзинщик. Он плетёт из лозы корзины и табуреты, а недавно сплёл для паненки Яворской парасолик от солнца.

Романин не знал, что значит «парасолик», и очень удивился, когда ему объяснили, что это обыкновенный зонтик.

В это время отворилась дверь, и на пороге остановился молодой высокий крестьянин.

Кожаная белая безрукавка, вышитая зелёными нитками, была небрежно накинута на его плечи. Он был очень худ и улыбался так же застенчиво, как хозяйка.

– Вот и Стась, мой муж, – сказала хозяйка. – Он у меня не такой, как все.

Стась молча поклонился, положил в угол связку лыка, сел к столу и, улыбаясь, внимательно посмотрел на всех нас по очереди.

За открытым окном пели жаворонки. Было видно, как они, трепеща крыльями, подымались прямо вверх из зелёной пшеницы и исчезали в синеве.

Стась посмотрел за окно и усмехнулся.

– Наши помощники, – сказал он. – Жаворонки.

– Почему помощники? – спросила Лёля.

– Они веселят людей, когда те работают, – ответил Стась, всё так же ласково усмехаясь. – Я сам не видел, но говорят, что есть один жаворонок с золотым клювом. Их предводитель.

– Стась! – с упрёком воскликнула хозяйка. – Кто это придумал такое!

– Люди говорят, – ответил Стась. – Может быть, жаворонки нас спасут от войны, как было при короле Янке Лютом.

– Не надо людям рассказывать байки, – предупредила хозяйка.

Стась ничего не ответил. Он только всё так же снисходительно улыбнулся, постукивая пальцами по столу.

– Что ж, – сказал он, помолчав, – кто не верит – пусть не верит. А кто поверит – тому, может быть, легче будет жить на свете. Король Янко Лютый пошёл войной на соседнее господарство, а в том господарстве жили одни только холопы, пахали землю и сеяли хлеб. Вышли они против рыцарей Янко со своими вилами, в белых сермягах. А на рыцарях были медные латы, и играли те рыцари в медные трубы, и мечи у них были наточены с обеих сторон и могли с одного удара перерубить вола. Неправедная это была война – такая неправедная, что земля не хотела принимать людскую кровь. Стекала та кровь по полям, как по стеклу, в реки. Гибли холопы сотнями, горели их халупы, безумными от горя делались жёны. И жил среди тех холопов старый горбун-музыкант. Он играл на самодельной скрипке на свадьбах. И сказал тот горбун: «Есть на свете разные птицы, даже райские, но лучше всех наш жаворонок. Потому что это крестьянская птица. Он опевает посевы, и оттого они растут богаче и гуще. Он опевает пахарей, чтобы им было легче пахать, и косарей, чтобы пересвистеть звон их кос и тем повеселить их сердце. Есть у тех жаворонков предводитель – молодой, самый маленький, но с золотым клювом. Надо послать к нему за помощью. Он не даст холопам умереть чёрной смертью. Он спасёт всех нас, братья, и ваших жён, и детей, и зелёные ваши поля». И послали холопы к тому жаворонку гонцов.

– Каких? – спросила вдруг хозяйка.

– Разных. Воробьёв, ласточек и даже лысого дятла – того, что продолбил насквозь деревянный крест на костёле в Любартове. И вот, – Стась обвёл всех лукавыми глазами, – прилетели в холопское господарство тысячи жаворонков, сели на крыши и говорят женщинам: «Вот вы, матери и жёны, сёстры и возлюбленные. Что вы дадите за то, чтобы окончилась эта война?» – «Всё отдадим! – закричали женщины. – Берите всё, до последней крошечки хлеба». – «А раз так, – говорят жаворонки, – то сегодня же снесите на выгон за селом все вязальные и вышивальные нитки, какие у вас спрятаны по каморам». Женщины так и сделали. Среди ночи тысячи жаворонков слетелись на выгон, схватили клубки этих ниток, понеслись с ними к войску Янки Лютого и начали тучами летать вокруг этого войска, разматывать клубки и запутывать рыцарей нитками, как паук путает муху паутиной. Сначала рыцари рвали эти нитки, но жаворонки опутывали рыцарей всё крепче, пока не упали те рыцари на землю и уже не могли пошевелить ни рукой, ни ногой, только отплёвывались шерстью, что набилась им в рот. Тогда холопы сняли с рыцарей латы, отобрали мечи, навалили рыцарей на телеги, отвезли на границу своей земли и сбросили там за рекой, в овраг, как мусор, что вывозят на свалку. А сам Янко Лютый наглотал столько шерсти, что посинел и задохся, на радость всем добрым людям.

Стась помолчал.

– Вот бы и нам, панове, – сказал он, посмеиваясь, – поискать того жаворонка с золотым клювом.

Мы ушли из халупы Стася к вечеру. Хозяйка пошла проводить нас до большой дороги на Люблин. Стась остался дома. Он стоял в открытых дверях халупы и смотрел нам вслед, пуская дым из трубки.

Хозяйка несла на руках ребёнка и говорила, что Стась совсем не такой, как все, и что мы не должны на него обижаться.

На перекрёстке мы с ней попрощались.

Солнце опускалось за Вепржем. Над умолкнувшими рощами и полями на смену солнцу подымался, серебрясь в глубине неба, серп луны.

Женщина протянула мне руку. Не знаю почему, но я наклонился и поцеловал эту шершавую руку, пахнувшую хлебом. Женщина не отняла руки. «Спасибо! – сказала она просто и подняла на меня спокойные глаза. – Приходите к нам непременно. Я напеку вам коржей, а Стась наловит рыбы в Вепрже».

Мы пообещали прийти, но на следующий день наш поезд отправили в Седлец, а оттуда – в Варшаву, и больше я не видел ни Стася, ни молодой женщины с ребёнком. Сожаление об этом долго грызло мне сердце, сам не знаю почему. Может быть, потому, что у меня, как и у многих моих современников, не было в то время в жизни даже такого простого счастья, как у этой ласковой польской крестьянки.

Содержание