270/36

Материал из Enlitera
< 270
Перейти к навигации Перейти к поиску
Повесть о жизни
Книга первая. Далёкие годы

Автор: Константин Паустовский (1892—1968)

Опубл.: 1946 · Источник: Паустовский К. Г. Собрание сочинений. В 9-ти т. — М.: Худож. лит., 1981.


Рассказ ни о чём

С февраля пошли оттепели. Киев начало заносить туманом. Его часто разгонял тёплый ветер. У нас на Лукьяновке пахло талым снегом и корой – ветер приносил этот запах из-за Днепра, из потемневших к весне черниговских лесов.

Капало с крыш, играли сосульки, и только по ночам, да и то редко, ветер срывал тучи, лужи подмерзали и на небе поблёскивали звёзды. Их можно было увидеть только у нас на окраине. В городе было так много света из окон и от уличных фонарей, что никто, очевидно, даже не подозревал о присутствии звёзд.

В сырые февральские вечера в бабушкином флигеле было тепло и уютно. Горели электрические лампы. Пустые сады начинали иногда шуметь от ветра за ставнями.

Я писал новый рассказ – о Полесье и «могилёвских дедах». Я возился с ним, и чем дольше возился, тем больше рассказ «уставал» – делался вялым и выпотрошенным. Но всё же я окончил его и отнёс в редакцию журнала «Огни».

Редакция помещалась на Фундуклеевской улице, во дворе, в маленькой комнате. Весёлый кругленький человек резал колбасу на ворохах гранок, готовясь пить чай. Его совершенно не удивило появление в редакция гимназиста с рассказом.

Он взял рассказ, мельком заглянул в конец и сказал, что рассказ ему нравится, но надо подождать редактора.

– Вы подписали рассказ настоящей фамилией? – спросил кругленький.

– Да.

– Напрасно! Наш журнал левый. А вы гимназист. Могут быть неприятности. Придумайте псевдоним.

Я покорно согласился, зачеркнул свою фамилию и написал вместо неё «Балагин».

– Сойдёт! – одобрил кругленький.

В комнату вошёл с улицы худой человек с землистым лицом, спутанной бородой и впалыми пронзительными глазами. Он долго, чертыхаясь, снимал глубокие калоши, разматывал длинный шарф и кашлял.

– Вот редактор, – сказал кругленький и перестал сдирать с колбасы кожуру и показал на вошедшего перочинным ножом.

Редактор, даже не взглянув на меня, подошёл к столу, сел, протянул перед собой в пространство руку и сказал глухим, страшным голосом:

– Давайте!

Я вложил рукопись в его протянутую руку.

– Вам известно, – спросил редактор, – что не принятые рукописи не возвращаются?

– Известно.

– Великолепно! – проворчал редактор. – Приходите через час. Будет ответ.

Кругленький подмигнул мне и усмехнулся.

Я ушёл обескураженный, долго ходил по Крещатику, зашёл в библиотеку и встретил там Фицовского. Он только что взял томик Ибсена. Он начал ругать меня за то, что я мало читаю Ибсена, и сказал, что самое великое произведение в мире – это «Привидения».

Мы вместе вышли из библиотеки. Мне было ещё рано возвращаться в редакцию. Мы зашли в тёмный двор и покурили: на улице мы могли попасться кому-нибудь из учителей или надзирателей. Курить нам запрещалось.

Фицовский проводил меня до редакции и решил подождать под воротами. Ему было интересно узнать, чем всё окончится. Но я упросил его уйти. Мне было страшно. Что, если рассказ не возьмут, – какими глазами посмотрит на меня Фицовский.

Я вошёл в редакцию. Редактор некоторое время проницательно смотрел на меня и молчал. Я тоже молчал и чувствовал, как от моего лица пышет жаром. Очевидно, я страшно покраснел.

– Разрешите мне взять рукопись, – сказал я.

– Рукопись? – спросил редактор и закашлялся от смеха. – Прошу вас. Умоляю. Можете взять её и бросить в печку. Но дело в том, что я хочу напечатать этот рассказ. Представьте, он мне понравился.

– Извините, я не знал, – пробормотал я.

– Горячий юноша! Раз попали на писательскую стезю, так будьте добры, запаситесь терпением. За гонораром – в среду! – произнёс он ледяным тоном, меняя голос. – А всё, что напишете, приносите нам.

Я выскочил из редакции. В подворотне стоял Фицовский. Он не ушёл.

– Ну что? – спросил он испуганно.

– Взяли?

– Взяли.

– Пойдём ко мне! – воскликнул Фицовский. – Есть бутылка муската и мочёные яблоки. Ознаменуем!

Мы выпили вдвоём с Фицовским бутылку муската. Я вернулся домой очень поздно. Трамваев уже не было.

Я шёл по пустым улицам. Фонари не горели. Если бы мне встретился нищий, я, должно быть, отдал бы ему свою шинель или сделал что-нибудь безрассудное в этом же роде.

Но я никого не встретил, кроме белой мокрой собаки. Она сидела, поджав лапу, около забора. Я пошарил в карманах, но ничего не нашёл. Тогда я погладил её. Собака тотчас увязалась за мной.

Я разговаривал с ней всю дорогу. В ответ она подпрыгивала и хватала меня зубами за рукав шинели.

– Послушаем! – говорил я и останавливался.

Собака подымала уши. Из садов долетал шорох, будто там ворошили прошлогоднюю листву.

– Ты понимаешь, что это значит? – спрашивал я собаку. – Это весна. А потом будет лето. И я уеду отсюда. И, может быть, увижу женщину – самую хорошую на свете.

Собака подпрыгивала, хватала меня зубами за рукав шинели, и мы шли дальше.

В домах не светилось ни одного окна. Город спал. По-моему, все жители должны были сейчас же проснуться и высыпать на улицы, чтобы увидеть этот мрачный перелёт облаков и услышать, как тает и похрустывает снег и как из-под осевших сугробов медленно каплет вода. Нельзя было спать в такую удивительную ночь.

Я не помню, как добрался до дома. Бабушка спала. Собака вежливо прошла за мной в комнату. Холодный ужин стоял на столе. Я накормил собаку хлебом и мясом и уложил в углу около печки. Собака тотчас уснула. Иногда она, не просыпаясь, благодарно помахивала хвостом.

Утром бабушка увидела собаку, но не рассердилась. Она пожалела её, назвала Кадо, начала кормить, и собака так и прижилась у бабушки.

Весна с каждым днём подходила всё ближе. Вместе с весной надвигались на нас выпускные экзамены. Чтобы выдержать их, надо было повторить весь гимназический курс наук. Это было трудно, особенно весной.

Наступила Пасха. В конце пасхальных каникул приехал на несколько дней из Брянска дядя Коля. Он приехал навестить бабушку.

Дядя Коля поселился у меня в комнате во флигеле. Тётя Вера, жившая со своей семьёй в большом доме на улице, обиделась на дядю Колю за то, что он остановился у меня. Но дяде Коле удалось отшутиться.

По вечерам мы с дядей Колей, лёжа на койках, болтали и смеялись. Бабушка, услышав нашу болтовню, вставала, одевалась, приходила к нам и засиживалась до поздней ночи.

Однажды мы были с дядей Колей на обязательном чопорном ужине у тёти Веры. В доме у неё собирались, по словам бабушки, разные «монстры и креатуры».

Из них особенно возмущал меня известный в Киеве глазной врач Думитрашко, очень низенький, с пискливым голоском, курчавой бородкой и золотыми кудряшками, лежавшими по вороту его чёрного сюртука.

Как только появлялся Думитрашко, воздух пропитывался ядом. Потирая пухлые ручки, Думитрашко начинал говорить гадости об интеллигенции. Муж тёти Веры, угреватый делец, похожий на молдаванина, ему поддакивал.

Потом неизменно появлялся отставной генерал Пиотух с тремя старыми девами – своими дочерьми. Генерал говорил преимущественно о ценах на дрова – он понемногу подторговывал дровами.

Тётя Вера старалась вести светский разговор, но это ей плохо удавалось. Почти каждую фразу она начинала излюбленными словами: «Имейте в виду».

«Имейте в виду, – говорила она, – что мадам Башинская носит только лиловые платья». «Имейте в виду, что этот пирог из собственных яблок».

Чтобы развлечь гостей, тётя Вера заставляла свою дочь Надю играть на пианино и петь. Надя боялась сверлящих глаз генеральских старых дев. Она неуверенно наигрывала на пианино и пела тонким, дрожащим и потому жалким голосом модного в то время «Лебедя»:

Заводь спит, молчит вода зеркальная…

Учительница музыки – немка, безмолвная участница этих вечеров – зорко следила за Надей. У немки был большой и необыкновенно тонкий нос. Он просвечивал насквозь, когда попадал под яркий свет лампы. Над этим носом вздымалась скирда волос, уложенных фестонами.

Мы вернулись с дядей Колей после ужина в бабушкин флигель.

– Фу-у! – сказал дядя Коля, отдуваясь. – До чего противно!

Чтобы забыть об этом вечере и рассеяться, дядя Коля зазвал к бабушке Гаттенбергера и устроил домашний концерт. Он пел для бабушки под аккомпанемент виолончели польские крестьянские песни.

Ой ты, Висла, голубая,
Как цветок.
Ты бежишь в чужие земли —
Путь далёк!

Бабушка слушала, сжав руки на коленях. Голова её тихо тряслась, и тусклые слёзы набегали на глаза. Польша была далеко-далеко! Бабушка знала, что никогда больше не увидит ни Немана, ни Вислы, ни Варшавы. Бабушка уже двигалась с трудом и даже перестала ездить в костёл.

В день отъезда дядя Коля сказал мне, что будущим летом он снова поедет в Рёвны, и взял с меня слово, что я тоже туда приеду. Меня не надо было об этом особенно просить. Я с радостью согласился.

С той минуты, как я узнал, что поеду в Рёвны, всё преобразилось. Я даже поверил, что хорошо выдержу выпускные экзамены. Оставалось только ждать, а ожидание счастливых дней бывает иногда гораздо лучше этих самых дней. Но в этом я убедился позже. Тогда я ещё не подозревал об этом странном свойстве человеческой жизни.

Содержание