Поездка в Ченстохов
В Черкассах, на Днепре, жила другая моя бабушка — Викентия Ивановна, высокая старуха полька.
У неё было много дочерей, моих тётушек. Одна из этих тётушек, Евфросиния Григорьевна, была начальницей женской гимназии в Черкассах. Бабушка жила у этой тётушки в большом деревянном доме.
Викентия Ивановна всегда ходила в трауре и чёрной наколке. Впервые она надела траур после разгрома польского восстания в 1863 году и с тех пор ни разу его не снимала.
Мы были уверены, что во время восстания у бабушки убили жениха — какого-нибудь гордого польского мятежника, совсем не похожего на угрюмого бабушкиного мужа, а моего деда — бывшего нотариуса в городе Черкассах.
Деда я помню плохо. Он жил в маленьком мезонине и редко оттуда спускался. Бабушка поселила его отдельно от всех из-за невыносимой страсти деда к курению.
Изредка мы пробирались к нему в комнату, горькую и мутную от дыма. На столе горами лежал табак, высыпанный из коробок. Дед, сидя в кресле, набивал трясущимися жилистыми руками папиросу за папиросой.
С нами он не разговаривал, только взъерошивал тяжёлой рукой волосы у нас на затылке и дарил лиловую глянцевую бумагу из табачных коробок.
Мы часто приезжали из Киева погостить к Викентии Ивановне. У неё существовал твёрдый порядок. Каждую весну великим постом она ездила на богомолье по католическим святым местам в Варшаву, Вильно или Ченстохов.
Но иногда ей приходило в голову посетить православные святыни, и она уезжала в Троице-Сергиевскую лавру или в Почаев.
Все её дочери и сыновья посмеивались над этим и говорили, что если так пойдёт дальше, то Викентия Ивановна начнёт навещать знаменитых еврейских цадиков и закончит свои дни паломничеством в Мекку к гробу Магомета.
Самое крупное столкновение между бабушкой и отцом произошло, когда бабушка воспользовалась тем, что отец уехал в Вену на конгресс статистиков, и взяла меня с собой в одно из религиозных путешествий. Я был счастлив этим и не понимал негодования отца. Мне было тогда восемь лет.
Я помню прозрачную виленскую весну и каплицу Острая Брама, куда бабушка ходила к причастию.
Весь город был в зеленоватом и золотистом блеске первых листьев. В полдень на Замковой горе стреляла пушка времён Наполеона.
Бабушка была очень начитанная женщина. Она без конца мне всё объясняла.
Религиозность удивительно уживалась в ней с передовыми идеями. Она увлекалась Герценом и одновременно Генрихом Сенкевичем. Портреты Пушкина и Мицкевича всегда висели в её комнате рядом с иконой Ченстоховской божьей матери. В революцию 1905 года она прятала у себя революционеров-студентов и евреев во время погромов.
Из Вильно мы поехали в Варшаву. Я запомнил только памятник Копернику и кавярни, где бабушка угощала меня «пшевруцоной кавой» — «перевёрнутым кофе»: в нём было больше молока, чем кофе. Она угощала меня пирожными — меренгами, таявшими во рту с маслянистой холодной сладостью. Нам подавали вертлявые девушки в гофрированных передниках.
Из Варшавы мы поехали с бабушкой в Ченстохов, в знаменитый католический монастырь Ясна-гура, где хранилась «чудотворная» икона божьей матери.
Впервые я тогда столкнулся с религиозным фанатизмом. Он потряс меня и напугал. С тех пор страх перед фанатизмом и отвращение к нему вошли в моё сознание. Я долго не мог избавиться от этого страха.
Поезд пришёл в Ченстохов рано утром. От вокзала до монастыря, стоявшего на высоком зелёном холме, было далеко.
Из вагона вышли богомольцы — польские крестьяне и крестьянки. Среди них были и городские обыватели в пыльных котелках. Старый, тучный ксёндз и мальчики-причетники в кружевных одеяниях ждали богомольцев на вокзале.
Тут же, около вокзала, процессия богомольцев выстроилась на пыльной дороге. Ксёндз благословил её и пробормотал в нос молитву. Толпа рухнула на колени и поползла к монастырю, распевая псалмы.
Толпа ползла на коленях до самого монастырского собора. Впереди ползла седая женщина с белым исступлённым лицом. Она держала в руках чёрное деревянное распятие.
Ксёндз медленно и равнодушно шёл впереди этой толпы. Было жарко, пыльно, пот катился по лицам. Люди хрипло дышали, гневно оглядываясь на отстающих.
Я схватил бабушку за руку.
— Зачем это? — спросил я шёпотом.
— Не бойся, — ответила бабушка по-польски. — Они грешники. Они хотят вымолить прощение у пана бога.
— Уедем отсюда, — сказал я бабушке.
Но она сделала вид, что не расслышала моих слов.
Ченстоховский монастырь оказался средневековым замком. В стенах его торчали ржавые шведские ядра. В крепостных рвах гнила зелёная вода. На валах шумели густые деревья.
Подъёмные мосты на железных цепях были опущены. Мы въехали в извозчичьем экипаже по такому мосту в путаницу монастырских дворов, переходов, закоулков и аркад.
Служка-монах, подпоясанный верёвкой, провёл нас в монастырскую гостиницу. Нам отвели холодную сводчатую комнату. Неизменное распятие висело на стене. На пробитые гвоздями латунные ноги Христа кто-то повесил венок из бумажных цветов.
Монах спросил бабушку, не страдает ли она болезнями, требующими исцеления. Бабушка была очень мнительная и тотчас пожаловалась на боли в сердце. Монах достал из кармана коричневой рясы горсть маленьких, сделанных из серебра сердец, рук, голов и даже игрушечных младенцев и высыпал их горкой на стол.
— Есть сердца, — сказал он, — на пять рублей, на десять и на двадцать. Они уже освящённые. Остаётся только повесить их с молитвой на икону божьей матери.
Бабушка купила маленькое пухлое сердце за десять рублей.
Бабушка сказала, что ночью мы пойдём в костёл на торжественную службу, напоила меня чаем с варшавскими чёрствыми булочками и прилегла отдохнуть. Она уснула. Я смотрел в низкое окно. Прошёл монах в блестящей выгоревшей рясе. Потом два польских крестьянина сели в тени у стены, достали из узелков серый хлеб и чеснок и начали есть. У них были синие глаза и крепкие зубы.
Мне стало скучно, и я осторожно вышел на улицу. Бабушка велела, чтобы в монастыре я не разговаривал по-русски. От этого мне было страшно. По-польски я знал всего несколько слов.
Я заблудился, попал в узкий проход между стенами. Он был вымощен треснувшими плитами. В трещинах цвёл подорожник. К стенам были привинчены чугунные фонари. Их, должно быть, давно не зажигали — в одном фонаре я разглядел птичье гнездо.
Узкая калитка в стене была приоткрыта. Я заглянул в неё. Яблоневый сад, весь в солнечных пятнах, спускался по склону холма. Я осторожно вошёл. Сад отцветал. Часто падали пожелтевшие лепестки. Жидкий, но мелодичный звон долетел с костёльной колокольни.
Под старой яблоней сидела на траве молоденькая польская крестьянка и кормила грудью ребёнка. Ребёнок морщился и хрипел. Рядом с женщиной стоял бледный, опухший крестьянский парень в новой фетровой шляпе. На шляпе была нашита синяя атласная лента и за неё заткнуто павлинье перо. Парень смотрел себе под ноги круглыми глазами и не шевелился.
Низенький плешивый монах с садовыми ножницами в руке присел на пне против женщины. Он внимательно посмотрел на меня и сказал:
— Hex бендзи похвалёны Езус Христус!
— На веки векув! — ответил я так, как меня учила бабушка.
Сердце у меня остановилось от страха.
Монах отвернулся и снова стал слушать женщину. Пряди белых волос падали ей на лицо. Она отбрасывала их нежной рукой и жалобно говорила:
— Как сыночку пошёл пятый месяц, Михась застрелил аиста. Он принёс его в нашу халупку. Я заплакала и сказала: «Что ты наделал, глупец! Ты же знаешь, что за каждого убитого аиста бог отнимает у людей по одному ребёнку. Зачем же ты его застрелил, Михась?»
Парень в фетровой шляпе всё так же безразлично рассматривал землю.
— И с того дня, — продолжала крестьянка, — сыночек наш посинел и болезнь начала его душить за горло. Поможет ему божья матка?
Монах уклончиво смотрел в сторону и ничего не ответил.
— Ох, тенскнота! — сказала женщина и начала царапать себя рукой по горлу. — Ох, тенскнота! — закричала она и прижала к груди ребёнка.
Ребёнок таращил глаза и хрипел.
Я вспомнил про игрушечных серебряных младенцев, которых показывал бабушке служка в монастырской гостинице. Мне было жаль эту женщину. Я хотел сказать ей, чтобы она купила за двадцать рублей такого младенца и подвесила его к ченстоховской иконе. Но у меня не хватало польских слов, чтобы дать такой сложный совет. Кроме того, я боялся монаха-садовника. Я ушёл из сада.
Когда я вернулся, бабушка ещё спала. Я лёг, не раздеваясь, на жёсткую койку и тотчас уснул.
Бабушка меня разбудила среди ночи. Я умылся холодной водой в большом фаянсовом тазу. Я дрожал от возбуждения. За окнами проплывали ручные фонари, слышалось шарканье ног, перезванивали колокола.
— Сегодня, — сказала бабушка, — будет служить кардинал, папский нунций.
С трудом мы добрались в темноте до костёла.
— Держись за меня! — сказала бабушка в неосвещённом притворе.
Мы ощупью вошли в костёл. Я ничего не увидел. Не было ни одной свечи, никакого проблеска света среди душного мрака, скованного высокими костёльными стенами и наполненного дыханием сотен людей. Кромешная эта темнота сладковато пахла цветами.
Я почувствовал под ногой стёртый чугунный пол, сделал шаг и тотчас наткнулся на что-то.
— Стой спокойно! — сказала шёпотом бабушка. — Люди лежат крестом на полу. Ты наступишь на них.
Она начала читать молитву, а я ждал, держась за её локоть. Мне было страшно. Люди, лежавшие крестом на полу, тихо вздыхали. Печальный шелест разносился вокруг.
Внезапно в этом тяжёлом мраке раздался, сотрясая стены, рыдающий гром органа. В ту же минуту вспыхнули сотни свечей. Я вскрикнул, ослеплённый и испуганный.
Большая золотая завеса, закрывавшая икону Ченстоховской божьей матери, начала медленно раздвигаться. Шесть старых ксёндзов в кружевном облачении стояли на коленях перед иконой спиной к толпе. Их руки были воздеты к небу. Только худой кардинал в пурпурной султане с широким фиолетовым кушаком, стягивавшим его тонкую талию, стоял во весь рост — тоже спиной к молящимся, — как бы прислушиваясь к затихающей буре органа и всхлипыванью толпы.
Я ещё никогда не видал такого театрального и непонятного зрелища.
После ночной службы мы прошли с бабушкой в длинный сводчатый коридор. Светало. Под стенами стояли на коленях молящиеся. Бабушка тоже опустилась на колени и заставила опуститься и меня. Я боялся спросить её, чего ждут эти люди с безумными глазами.
В конце коридора показался кардинал. Он шёл легко и стремительно. Пурпурная его сутана развевалась и задевала молящихся по лицу. Они ловили край сутаны и целовали его страстно и униженно.
— Поцелуй сутану, — сказала мне бабушка быстрым шёпотом.
Но я не послушался. Я побледнел от обиды и прямо посмотрел в лицо кардиналу. Должно быть, у меня были слёзы на глазах. Он остановился, положил на мгновенье сухую маленькую руку мне на голову и сказал по-польски:
— Слёзы ребёнка — лучшая молитва господу.
Я смотрел на него. Острое его лицо было стянуто коричневой кожей. Как будто тусклое зарево освещало это лицо. Чёрные прищуренные глаза смотрели на меня выжидательно.
Я упрямо молчал.
Кардинал резко отвернулся и так же легко, подымая ветер, пошёл дальше.
Бабушка схватила меня за руку так сильно, что я чуть не вскрикнул от боли, и вывела из коридора.
— Весь в отца! — сказала она, когда мы вышли во двор. — Весь в отца! Матерь божья Ченстоховская! Что же с тобой будет в жизни?