V
— Что ты смеёшься? Ты думаешь, я хочу спать? — спросил Володя.
— Да я не смеюсь. Я кашляю.
И Володя снова засыпал, добравшись до стула.
Молодой уставал раньше. Тот, старший — Андрей Бабичев, — был гигант. Он работал день, работал половину ночи. Андрей ударял кулаком по столу. Абажур на лампе подскакивал, как крышка на чайнике, но тот спал. Абажур прыгал. Андрей вспоминал: Джемс Уатт смотрит на крышку чайника, прыгающую над паром.
Известная легенда. Известная картинка.
Джемс Уатт изобрёл паровую машину.
— Что же ты изобретаешь, мой Джемс Уатт? Какую машину изобретаешь ты, Володя? Какую новую тайну природы обнаружишь ты, новый человек?
И тут начинался разговор Андрея Бабичева с самим собой. На самое короткое время бросал он работу и, глядя на спящего, думал:
«А может быть, Иван прав? Может быть, я просто обыкновенный обыватель и семейное живёт во мне? Потому ли он дорог мне, что с детских лет живёт со мною, я просто привык к нему, полюбил, как сына? Только ли потому? Так ли просто? А если бы был он тупица? То, ради чего я живу, сосредоточилось в нём. Мне посчастливилось. Жизнь нового человечества далека. Я верю в неё. И мне посчастливилось. Вот он заснул так близко от меня, прекрасный мой новый мир. Новый мир живёт в моём доме. Я души в нём не чаю. Сын? Опора? Закрыватель век? Неправда! Не это мне нужно! Я не хочу умирать на высокой постели, на подушках. Я знаю: масса, а не семья примет мой последний вздох. Чепуха! Как мы лелеем тот новый мир, так я лелею его. И он дорог мне, как воплотившаяся надежда. Я выгоню его, если обманусь в нём, если он не новый, не совсем отличный от меня, потому что я ещё стою по брюхо в старом и уже не вылезу. Я выгоню его тогда: мне не нужен сын, я не отец, и он не сын, мы не семья. Я тот, что верил в него, а он тот, что оправдал веру.
Мы не семья, мы — человечество.
Значит, что же? Значит, человеческое чувство отеческой любви надо уничтожить? Почему же он любит меня, он, новый? Значит, там, в новом мире, будет тоже цвести любовь между сыном и отцом? Тогда я получаю право ликовать; тогда я вправе любить его и как сына, и как нового человека. Иван, Иван, ничтожен твой заговор. Не все чувства погибнут. Зря ты бесишься, Иван! Кое-что останется».
Давным-давно, в тёмную ночь, проваливаясь в овраги, по колено в звёздах, спугивая звёзды с кустарников, бежали двое: комиссар и мальчик. Мальчик спас комиссара. Комиссар был огромен, мальчик — крошка. Увидевшие подумали б: бежит один — великан, припадающий к земле, и мальчика приняли б за ладонь великана.
Они соединились навсегда.
Мальчик жил при великане, рос, вырос, стал комсомольцем и стал студентом. Он родился в железнодорожном посёлке, был сын ремонтного литейного рабочего.
Его полюбили товарищи, его полюбили взрослые. Его иногда беспокоило то, что он всем нравится, — это порой казалось ему незаслуженным и ошибочным. Чувство товарищества было в нём самым сильным. Как бы заботясь о каком-то равновесии и пытаясь исправить какую-то неправильность, допущенную природой в распределении даров, он иногда прибегал даже к ухищрениям с целью как-нибудь сгладить впечатление о себе, снизить его, спешил потушить свой блеск.
Ему хотелось вознаградить менее удачливых сверстников своей преданностью, готовностью к самопожертвованию, пылкими проявлениями дружбы, отысканием в каждом из них замечательных черт и способностей.
Его общество толкало товарищей к соревнованию.
— Я думал, почему злятся люди или обижаются, — сказал он. — У таких людей нет понятия о времени. Тут незнакомство с техникой. Время — ведь это тоже понятие техническое. Если бы все были техниками, то исчезли бы злоба, самолюбие и все мелкие чувства. Ты улыбаешься? Понимаешь ли: нужно понимать время, чтобы освободиться от мелких чувств. Обида, скажем, продолжается час или год. У них хватает воображения на год. А на тысячу лет они не разгоняются. Они видят только три-четыре деления на циферблате, ползут, тычутся… Куда им! Всего циферблата не охватят. Да вообще: скажи им, что есть циферблат, — не поверят!
— Так почему же только мелкие чувства? Ведь и высокие чувства коротки. Ну… великодушие?
— Видишь ли. Ты меня вот послушай. В великодушии есть какая-то правильность… техническая. Ты не улыбайся. Да, да. Нет, в самом деле… я, кажется, запутался. Ты меня смущаешь. Нет, подожди! Революция была… ну, как? Конечно, очень жестокая. Хо! Но ради чего она злобствовала? Была она великодушна, верно? Добра была — для всего циферблата… Верно? Надо обижаться не в промежутке двух делений, а во всём круге циферблата… Тогда нет разницы между жестокостью и великодушием. Тогда есть одно: время. Железная, как говорится, логика истории. А история и время одно и то же, двойники. Не смейся, Андрей Петрович. Я говорю: главным чувством человека должно быть понимание времени.
Он сказал также:
— Я собью спеси буржуазному миру. Они издеваются над нами. Старики брюзжат: где ваши новые инженеры, хирурги, профессора, изобретатели? Я соберу большую группу товарищей, человек сто. Мы организуем союз. По сбиванию спеси буржуазному миру. Ты думаешь, я хвастаю? Ты ничего не понимаешь. Я вовсе не заношусь. Мы будем работать как звери. Вот увидишь. К нам приедут кланяться. И Валя будет в этом союзе.
Он проснулся.
— Видел сон, — засмеялся он, — будто я с Валькой сидим на крыше и смотрим в телескоп на луну.
— Что? А? Телескоп?
— И я ей говорю: «Вон там, внизу, Море Кризисов». А она спрашивает: «Море крыс?»
В тот год весной Володя уехал на короткий срок повидаться с отцом в город Муром. Отец работал в муромских паровозостроительных мастерских. Прошло два дня разлуки, и в ночь на третий день ехал Андрей домой. На повороте шофёр уменьшил скорость, светало, и Андрей увидел лежащего под стеной человека.
Напоминание об отсутствующем слетело к нему с того, лежащего на решётке. Оно приказало ему дёрнуться и нагнуться к шофёру. «Да ничего же нет между ними общего!» — едва не воскликнул Андрей. И действительно, никакого не было сходства между лежащим и отсутствующим. Просто он живо представил себе Володю. Он подумал: «А вдруг что-либо заставило Володю принять такую же жалкую позу». И просто он сделал глупость, дал разыграться чувствительности. Машина остановилась.
Николай Кавалеров был поднят, были выслушаны бредовые его слова.
Андрей привёз его к себе, втащил на третий этаж и уложил на диване Володи, устроил ему постель и укрыл пледом по шею; тот лежал навзничь с вафельным следом решётки на щеке. Хозяин отошёл ко сну в благодушии: диван не пустовал.
В ту же ночь ему приснилось, что молодой человек повесился на телескопе.